Комната с жёлтыми обоями
На второй этаж Марк поднялся только после того, как заставил себя включить все лампы на первом этаже, хотя электричество работало неровно, и свет то набухал, то истончался, будто дом дышал через проводку. Лестница была узкой, покрытой старой дорожкой с выцветшим узором, и на каждой ступени он ощущал странное сопротивление воздуха, словно поднимался не вверх, а через толщу воды. Наверху находился длинный коридор с четырьмя дверями, и три из них были приоткрыты, а четвёртая, дальняя, закрытая на маленький латунный ключ, сразу привлекала взгляд жёлтой полоской обоев, видневшейся в щели между дверью и косяком.
Марк понимал, что не должен туда идти, и именно это понимание делало дверь почти невыносимо притягательной. Он заглянул в первую комнату и увидел спальню матери, аккуратную до болезненности: застеленная кровать, икона в углу, бутылочка сердечных капель на тумбочке, стопка библиотечных книг, среди которых лежала закладка, сделанная из детского рисунка. На рисунке неумелой рукой были изображены дом, озеро и трое людей: женщина, мальчик и высокий человек без лица. Под ними детскими буквами было написано: «Папа смеётся в воде».
Отец Марка погиб, когда ему было четыре года, или, по крайней мере, именно так рассказывала мать. Официальная версия была простой и почти бытовой: несчастный случай на рыбалке, лодка перевернулась, тело нашли через два дня, похоронили в закрытом гробу, а потом мать увезла Марка в город, потому что не могла больше жить рядом с озером. Но сейчас, стоя в комнате с рисунком в руках, Марк вдруг понял, что никогда не видел фотографий отца после той поездки, никогда не слышал подробностей, никогда не спрашивал, почему мать запрещала ему подходить к любой воде ближе чем на десять шагов.
Во второй комнате хранились коробки с одеждой, старыми квитанциями, ёлочными игрушками и школьными тетрадями Марка, которые он никак не мог помнить, потому что все его городские тетради мать якобы выбросила при переезде. В одной из коробок лежал альбом, обтянутый потрескавшимся коричневым кожзамом, и первые страницы были обычными: мать на крыльце, отец возле лодки, маленький Марк с деревянной машинкой, соседи за праздничным столом. Но чем дальше он листал, тем страннее становились фотографии, потому что на каждой групповой карточке люди смотрели не в объектив, а куда-то за спину фотографа, и почти у всех были одинаковые напряжённые улыбки, как будто кто-то заставлял их изображать радость.
На последней фотографии был праздник возле озера. Длинные столы стояли прямо на берегу, над ними висели бумажные фонарики, дети держали в руках воздушные шары, женщины раскладывали пироги, мужчины поднимали стаканы, и всё это могло бы выглядеть мило и провинциально, если бы не одна деталь: у самой воды стояли люди в мокрой одежде, очень бледные, почти прозрачные, и никто из живых на фотографии не смотрел в их сторону. Среди мокрых людей Марк увидел отца. Тот стоял босиком, в рубашке, прилипшей к груди, и широко улыбался, а его рука лежала на плече маленького Марка.
Третий колокол ударил так близко, что оконное стекло задрожало в раме. Марк выронил альбом, и страницы разлетелись веером по полу, открывая новые фотографии, на которых праздник повторялся год за годом, но лица живых менялись, а мокрые люди оставались теми же самыми. Он хотел отступить, уйти вниз, закрыть за собой дверь и дождаться утра, но в коридоре послышался тихий щелчок. Дальняя дверь с жёлтыми обоями открылась сама, медленно и почти вежливо, как будто приглашала его войти.
Девочка с бумажным фонариком
Комната с жёлтыми обоями оказалась детской, хотя в доме не было детей уже много лет, и Марк сразу понял, что именно здесь когда-то жил он. Под окном стояла узкая кровать с металлическими прутьями, на полке выстроились деревянные солдатики, у стены лежал плюшевый медведь с пришитым чёрной ниткой глазом, а над письменным столом висела гирлянда из вырезанных бумажных фонариков. Обои действительно были жёлтыми, но не солнечными, а больничными, выцветшими, с мелким узором из улыбающихся зайцев, и чем дольше Марк смотрел на эти улыбки, тем сильнее ему казалось, что все звери смотрят не на него, а на что-то за его плечом.
На столе лежала ещё одна тетрадь, но она отличалась от школьных: на обложке детской рукой было написано «Смешные истории для тех, кто плачет». Марк сел на край стула и открыл первую страницу, хотя какая-то часть его сознания уже умоляла остановиться. В тетради были записаны короткие детские рассказы о посёлке, озере и людях, которые приходили ночью к окнам, чтобы рассмешить тех, кто скучал по умершим. Почерк был его собственным, неровным, с ошибками, но постепенно буквы становились взрослее, а содержание страшнее.
Одна запись заставила Марка задержать дыхание.
Сегодня папа пришёл к окну и сказал, что ему холодно одному.
Мама плакала и не открывала, потому что баба Нюра сказала, что после первого смеха они могут говорить, после второго смеха они могут вспоминать, а после третьего смеха они могут войти.
Я не хотел смеяться, но папа рассказал историю про утку в валенках, и мне стало смешно, потому что я забыл, что он умер.
Марк долго сидел над этой страницей, чувствуя, как всё рациональное внутри него рушится не громко и не сразу, а постепенно, как старый дом, у которого годами подгнивали балки. Он вспомнил сон, повторявшийся в детстве: мокрый отец стоит за окном городской квартиры, улыбается и показывает ему бумажный фонарик; мать зажимает Марку рот ладонью, а сама беззвучно плачет, потому что боится, что мальчик засмеётся. Тогда он считал это кошмаром, потом забыл, а теперь понял, что забыл не случайно.
В углу комнаты что-то шевельнулось. Марк медленно поднял глаза и увидел девочку лет восьми, сидящую на полу возле шкафа. Она была в старом синем платье, с двумя косичками и бумажным фонариком в руках, внутри которого горел слабый красный огонёк, хотя огня там быть не могло. Девочка смотрела на него спокойно, почти сочувственно, и казалась не такой страшной, как должна была казаться мёртвая девочка в закрытой комнате старого дома.
— Ты не должен был возвращаться так поздно, потому что теперь они уже знают, что ты умеешь вспоминать.
Марк не закричал, хотя позже ему казалось, что любой нормальный человек на его месте закричал бы. Он только медленно встал, цепляясь пальцами за край стола, и спросил, кто она такая, стараясь говорить достаточно твёрдо, чтобы не выдать ужаса. Девочка погладила бумажный фонарик, и красный свет на мгновение стал ярче, отбрасывая на жёлтые стены длинные тени, похожие на руки.
— Меня звали Лиза, когда меня ещё звали по-настоящему, а потом мама засмеялась третий раз, потому что мой брат рассказал ей историю из-под воды. Теперь меня зовут только тогда, когда кому-то нужно предупреждение, но предупреждения здесь почти никогда не помогают.
Она говорила тихо и ровно, без привычной детской интонации, и именно это было самым пугающим. Марк хотел спросить, почему она помогает ему, но девочка вдруг посмотрела в сторону окна, и её лицо стало совершенно неподвижным. За стеклом, на уровне второго этажа, хотя снаружи не было ни балкона, ни дерева, стоял человек в мокрой рубашке. Отец Марка улыбался широко, почти радостно, прижимая ладонь к стеклу, и вода стекала с его пальцев вверх, а не вниз.
Правила весёлого праздника
Утро наступило не сразу, а будто с усилием, как больной человек, поднимающийся с кровати после тяжёлой ночи. Марк проснулся на кухне, сидя за столом, с тетрадью перед собой и ломотой во всём теле, хотя совершенно не помнил, как спустился вниз и почему не ушёл из дома, когда ещё мог. За окном серел рассвет, туман отступил к озеру, и посёлок выглядел почти обычным, если не считать того, что у ворот уже стояли трое: седой мужчина из магазина, женщина в бордовом пальто и мальчик с бумажным пакетом, которого Марк видел на остановке.
Они не стучали и не звали, просто ждали, пока он сам откроет дверь. Марк вышел на крыльцо, кутаясь в пальто, и впервые за всё время почувствовал злость, потому что страх, когда его слишком много, иногда превращается в злость просто для того, чтобы человек мог продолжать стоять. Седой мужчина снял шапку, помял её в руках и представился Павлом Ильичом, старостой посёлка, хотя это звучало нелепо и старомодно. Женщина назвалась Тамарой, а мальчик молчал, глядя на Марка так, будто видел перед собой не взрослого приезжего, а чью-то очень старую ошибку.
— Твоя мать просила нас не говорить с тобой до утра, потому что надеялась, что ты испугаешься и уедешь первым автобусом, но утром автобуса уже не будет, как не было его для многих из нас, когда мы слишком поздно понимали, что Заводь отпускает только тех, кто ничего не помнит.
Марк слушал Павла Ильича и одновременно смотрел за его плечо, туда, где озеро лежало под туманом. На берегу уже ходили люди, ставили длинные столы, развешивали мокрые гирлянды, выносили из сараев лавки и ведра с яблоками, и всё это напоминало подготовку к деревенскому празднику, если не замечать, что никто не разговаривает громко, никто не смеётся и никто не подходит к воде ближе, чем на несколько шагов. Тамара перехватила его взгляд и объяснила, что сегодня день возвращения, тот самый праздник, который посёлок отмечает каждый год, хотя ни один календарь его не признаёт.
История, которую они рассказали, была слишком длинной для простого суеверия и слишком логичной для бреда. Когда-то, больше семидесяти лет назад, на месте озера была старая торфяная яма, которую затопило после аварии на плотине; в воде погибли рабочие, несколько детей и бродячий циркач, умеющий смешить людей так, что те забывали обо всём на свете. После трагедии посёлок должен был исчезнуть, но люди остались, потому что уезжать было некуда, а через год утонувшие начали возвращаться к берегу, не как привидения из сказок, а как голоса, лица, привычки и шутки, которые точно знали, по чему человек скучает сильнее всего.
Сначала это казалось чудом. Вдовы слышали за окнами любимые песни мужей, матери видели на тёмной воде лица детей, старики разговаривали с братьями, погибшими в войну, и всякий раз возвращённые просили только одного — улыбнуться им, рассмеяться, признать, что смерть была недоразумением, которое можно исправить. Но вскоре выяснились правила: первый смех давал им голос, второй возвращал им память о доме, а третий позволял войти внутрь живого мира. После третьего смеха человек уже не принадлежал себе полностью, потому что мёртвые не забирали тело сразу; они селились рядом с сердцем, терпеливо меняли желания, сны, привычки и любовь, пока живой однажды не шёл к озеру добровольно.
— Твой отец утонул не на рыбалке, Марк, потому что он пытался остановить праздник в тот год, когда ты рассмеялся второй раз, а твоя мать всю жизнь считала, что если увезёт тебя далеко и заставит забыть, то третьего раза не случится.
Тамара сказала это почти ласково, но Марк почувствовал, как внутри него что-то обрывается. Он хотел возразить, назвать их сумасшедшими, потребовать машину, полицию, хоть кого-нибудь из нормального мира, однако в этот момент мальчик с пакетом впервые заговорил. Его голос был тонким и усталым, совсем не детским, и от этого Марку стало ещё страшнее.
— Моя бабушка засмеялась в прошлом году, когда дедушка сказал ей, что суп опять пересолен, как в молодости, а теперь она каждую ночь стоит в коридоре и просит меня открыть дверь, потому что ей холодно спать под водой.